Герман Лукомников (lukomnikov_1) wrote in alt_lit,
Герман Лукомников
lukomnikov_1
alt_lit

Владимир Галкин. Вот моя деревня. Повесть. (Окончание.)



Нет, перед таким видением надо встать на колени, размышления здесь мало... Продавщицы со смехом смотрят на чудака, ставящего сумку на пол и спускающегося на колени. «Во нажрался! — закатывается молодайка в кудряшках. — Или с голодухи?» Нет, милая моя, не нажрался я и не с голодухи, а просто в умилении человек находится из своего прекрасного далека.
Но взяли-то мы только кило любительской. Ладно, завтра я доем все ваши карбонаты и ливера.
Весело горят надписи «КУЛЬТТОВАРЫ», «ГАЛАНТЕРЕЯ», «МОЛОКО», «ОВОЩИ-ФРУКТЫ», «БУЛОЧНАЯ». Во, туда-то мы и чалим взять за какие-то гроши массу хлеба. Что ж, хлебушек у нас дешев, спасибо партии.
Собор Сергия Радонежского мягко сереет через площадь, расписанную переливающимся огнем рельсами трамваев, дремлют его толстые башни и крашенные в грязную зелень купола.
А мы возвращаемся теперь по Тулинской. Какой роскошный кафель на стенах модернового стиля молочной незабвенного москвича Чичкина! Всю Москву, до самых Рогожских окраин, поил он когда-то молоком и кормил сырами. Дома в ночи имеют причудливый вид: вот дом-слон, вот дом-верблюд, две башенки у него на горбе, вот дом-комод, а под крышей даже и сейчас, при слабом свете фонарей, видно панно «Три богатыря»...
Уже от Школьной слышен наш двор. И не танго оттуда плывет, а жуткими, истошными голосами Шурка и Симка выкрикивают частушки:

        Помидоры, помидоры,
        Помидоры-овощи.
        Милый едет на такси,
        А я на скорой помощи.

        Подружка моя, передаю по рации:
        У меня три месяца нету менструации.

        Ты не трогай мою грудь,
        Твоя рука холодная.
        Ах ты, ёш твою мать,
        Какая благородная!

Колдун Гриша вернулся и теперь подыгрывает им на расческе, крутя задом и пятясь с растопыренными ручищами, аки мышь летучая, перед топотом ошалелых бабешек. Пыль стоит столбом, «Елецкого» выдают:

        Эх, елецкого, елецкого, елецкого ельца!
        Никогда не позабуду, как фуякнулся с крыльца!

Теперь Симка зачинает новую:

        Из-за леса показалась тройка истребителей.
        Давай, милка, по... смеемся,
        Помянем родителей.

За ними Володечка неожиданно тонким голосом выдает:

        На горе стоит избушка,
        А за речкой огород.
        Там за речкой проживает
        Манька...

Фу, какие грубости. Но всем смешно. Это всегда так, я замечал: чем глупей и грубей, тем народу смешней: особенно эти шутки интеллигенция обожает. А Шурик вступает в свою очередь за Володечкой:

        Ой, тапы, тапы, тапы,
        Да что наделали попы:
        Завели девчонку в лес.
        Первым батюшка полез...

— Какое фулюганство! — гневно крестились наши бабушки. — Вы бы лучче «Вез я девушку трактом почтовым» спели ба.
Но нашему вину все обрадовались. И уж и так пьянющие были, но вновь полезли к столу, а бабушки только взяли одну «Зубровочку» так, «для десерту», и в своей беседке в лото играть начали. Пущай.
Кое-кто ушел. Генка ушел, за ним и Волков. Да хрен с ними. Генке-то в почтовый ящик с утра надо, у них там строго. Володька — на ткацкой фабрике, но во вторую смену. Толик — вообще, по-моему, лет десять нигде не работает, Шурик его кормит и поит.
Эх, лампочка вот слаба — вот проблема. Как уж наши бабоньки резали колбасу да разливали «Зубровку»? А ничего, красиво так стаканы мерцают на полутемном столе со следующей партией капусты и горбушками черного хлеба с колбасой. Я заметил, что это похоже на солдатскую трапезу между боями: иных уж нет, а водка ихняя стоит, не тронь: святое.
Снова взревела радиола. «Та-па-ля-а-а, та-па-ля-а...» стонала какая-то баба. Пьеха с завыванием, манерно ломая слова, пела про то, как «Пароходы стоят желейзные», какой-то «Белый город». Разрывалась на части несравненная Русланова в «Бродяге». Кое-кто из наших тоже порывался всем столом заголосить, но куда там... Никто уже ничего не понимал, только пили, орали, обнимались, валились вприсядку...
И скоро принесенная «Зубровка» тоже куда-то сгинула. Кажется, из других дворов на шум наш подползли любители. Да Бог с ними, гуляй, Рогожка! Мой праздник! Родину встренул! Сретение у меня! Венчание! Свадьба! Таня-богородица, спившись, пошла с иконой Николая Чудотворца под Армстронга танцевать. Бабки ей кричат:
— Тантя! Гляди, ноги-то отымутся, что с иконой танцуешь!
Ночь, полная ночь висит над двором. И сквозь электрический полусвет из-за кирпичной стены гаражей вылезла полупьяная голубая луна с тарелку.
Так. Толика все-таки Шурка утащила домой. Вон Володечку упирающегося Симка заводит на крыльцо. Мы с Валей еще просим чуть стоящую на ногах Шурку завести нам танго «Все проходит». И еще она ставит Лолиту Торрес «Каимбро, мой город чудесный», и трио Лос-Панчес «Бесаме муче», и «Чико-чико но фубо», и «Рио-де-Жанейро». Ах, фестиваль пятьдесят седьмого! Сладкий дым юности!
— Давай, Шурик, «Лолобай», и «Чучу» нам давай, и Луя этого Армстронга! Нука-ся, «Мэкки-Нож»!
Да, да, это так. Но что так печально смотрит на меня жена? Какая тень застит ей очи, раскрыты они широко, и рот полураскрыт, словно задыхается она...
— Я еще схожу! — кричу ей в ухо. — А то неудобно... вот эти у стола давно стоят...
— Ты же падаешь, — догадываюсь я по ее губам. — На всех же не напасешься. И ты не вернешься...
— Что за шутки! Чур тебя! Вот у кого бы еще стрельнуть, а?
— Ведь полдвенадцатого.
— А у Курского вокзала, я помню, «гастроном до полпервого работает».
Она улыбается, улыбается, но лучше б она так не улыбалась. И сует в руку бумажку:
— Это, правда, самое последнее. У деда если только занять...
— О, чудо — десятка! Дай же я тебя за это поцелую, люба моя.
Но она вдруг начинает перед глазами помахивать ладонью и уходит, уходит, отступает в тень крыльца. Вот сверкнул треугольник света и дверь хлопнула. Хочу сказать «куда ты», но язык говорит другое:
— Шурик, где ты? Сумку Генкину давай, я на «Курский» съезжу, я сейчас.
Она мне в окошко подает сумку, еще добавляет трешку (вообще-то она денежная, у ней всегда есть хоть что-нибудь), и я ухожу под «Утомленное солнце» с гавайской гитарой.
Так. Теперь срочно до Тулинской, на 40 автобус, как раз после «Людмилы» у него остановка, у того «Гастронома», там что-нибудь да будет же, ведь неудобно как-то, там люди ждут. Зачем она ушла и закрыла дверь? Это странно.
Я иду-иду, иду-иду. Вдруг какая-то бешено звенящая струна резанула мозг и смолкла. Все оборвалось и стало так тихо, так тихо... Как в гробу. Я спиной чувствовал, что сзади все исчезло. И обернулся, с угла Школьной обернулся: точно, там ничего не было. «Ну-ну, — подбадривал я себя, — ты еще раз оглянись, все появится, ты просто очертенел с водки».
Нет, там ничего не было. То есть нет: левый ряд домов от Школьной до Библиотечной был, да: но ведь правых домов уже не было, и дальше был черный провал, там только что гремела радиола и пробивался над двором слабый свет лампочки и обрисовывал нашу крышу.
Впрочем, не только это. И до Тулинской, где я стою, уже ничего нет. И самой Тулинской-Вороньей по моей стороне нет. Да, прямо до площади пусто. Нет, какие-то останки торчат вроде пустой коробки без крыши, как вон та, но это же... не дома, не плотно застроенные ямские кварталы, это... пустырь. Черный страшный пустырь.
— Ладно, ладно, молчи, дурак, — учил снова я сам себя, — ты вот лучче иди, иди ты к площади-то, балда, выйди, пройди ее, сядь у моста, где тебя вышибли из мотоцикла, на 40-й, и даже на 55-й, они еще ходят, и дуй до Курского.
Вдали за пустырями возник низкий рокот и смолк. А может, это впрямь танки идут на Прагу через Москву?
Правая сторона Тулинской до Волочаевки-Золоторожской жива. Под луной дома светятся серым светом, отблескивают окна. А фонари не горят.
Господи... Дощатый забор огораживал от Большой Андроньевки весь квартал с магазинами, за ним чернели ямы, ямы. И стены, одни стены изрубленной декорацией со светящимися верхушками напоминают о том, что здесь два часа назад торговали магазины. Даже следы разбитых неоновых букв остались на стенах, но за ними — лунный пустырь с истерзанной землей. Туда ведут дырки-подворотни. Зачем же оставили одни стены? И почему нет людей? Ей-богу, пока шел сюда и пока стою здесь, не видал еще ни одного человека. Впрочем, подождем, еще не вечер, как говорится, еще не ночь...
Ну да — не ночь. Еще какая ночь.
Молчит белесое тулово собора. Собор жив. Но его еще взорвут, еще найдутся звонкие головы и трясущиеся от нетерпения руки.
Мда. Угол булочной видится. Ульяновка спускается к Землянке черным провалом, колышется бездна Костомаровского моста с Яузой внизу, видится и угол Тулинской. А здесь?
Смертная тоска сжимает сердце. Какой там к чертям гастроном у Курского, до Курского ли!
Ну ладно, тут какая-то ошибка, я чего-то не понял. «Ты пойди снова туда, к родному дому, — опять говорю я себе, — вот только сходи, не ленись, а там все и осталось». — «Чего осталось? Я же видел, что...» — «Нет, ты сходи, ты кончай тут свой сраный пессимизм разводить, ишь ты». — «Там, между прочим, еще танцуют».
Но — нехорошо мне. Я еле иду, я тащусь, как последняя сволочь, как слепой пес, боком, только по нюху. Я иду кружным путем, по Хиве, тут три дома живы, потом иду только по нюху, только по нюху, привычка, лесная звериная ориентация, чувство правой ноги.
Так. Вот это, похоже, Вековая. Вот я перехожу Большую Андроньевку, трамвайные пути, пошел последний кусок, и я выгляну из-за угла. Да, вот этот дом, он остался. Ну...
Тарелка фонаря, подвешенного к проводам, еще осталась, даже слабо горит и чуть раскачивается, и с ней страшно раскачиваются тени ям, каких-то глыб, еще чего-то непонятного. А избы нету. И углового дома, что образовывал с ней двор, тоже нету. Темь. Бездна. И луна, дьявол, пропала. Ах, это фундаменты. Да, да, они оставили то, что не сразу раскурочишь.
И вот — вдруг почудилось мне, что все рядом и вдали виднеющиеся дома, останки домов, что все — гробы. Царица Небесная, Троеручица наша, Спасительница душевная, что же это я, на кладбище, что ли? На мусульманском кладбище? У них тоже плит много...
А еще над всем этим плавает дым. Нет, пар. Как в первый день творения: Дух, то есть пар, носился над Бездной. Жгли, видно, недавно тут дерево, тряпки горели, костями вон жжеными воняет...
Нету Родины. Сожгли.
Матерь Божья, так спасай же меня, уноси отсюда к Себе, протяни голубые руки, боюся я, не хочу кладбища, я уже лежал там. Верни, ну что Тебе стоит, в шестьдесят восьмой!
А может... Меня и вообще нет, и не был я здесь, и ниоткуда не возвращался из шестого сектора? И вообще — ничего не было? После сладкого, липового лета шестьдесят седьмого года — ничего?
Я стоял и хохотал идиотским смехом.
Tags: Владимир Галкин
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic
    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 8 comments